Станислав Зверев

Война Всеволода Кочетова (П.Н. Краснов и 1941 г.)

Национализм в СССР. Часть 3.

Стр. 3

Таким образом, не стоят внимания и примитивные объяснения поведения Краснова объявлением его «принципиальным и последовательным германофилом», что совершенно неверно, как и записывание в младороссы, сочетающие монархию и советскую власть, И.А. Ильина и И.Л. Солоневича, переписанное намерение Краснова убить Павлова, вымыслы чекиста Соловьёва и прочий вздор Олега Гончаренко [О.Г. Гончаренко «Белоэмигранты между звездой и свастикой» М.: Вече, 2005, с.176, 215].

Если знакомиться с книгами такого типа, поневоле удастся составить самое превратное мнение о личности Краснова и многих противниках СССР.

Весьма сомнительным получается заключение Е.И. Журавлёва: «Переосмыслить события минувшей войны, отнять у нас эту войну как войну Отечественную, освободительную, как мне представляется, не удастся».

Если историк немного отвлечётся от советских следственных дел и взглянет на независимые суждения, кто-то, быть может, и сумеет что-либо «отнять» у “них”.

Вот непосредственное свидетельство. Запись в дневнике в деревне Зелёная степь. 13 ноября 1941 г.: «Вчера был долгий разговор на кухне». «Ненависть к нашей власти». «Бабы страстно слушают, возражают, всё время стараясь представить немцев “добрыми”». «Вот где зародыш революции – в одной хате можно подслушать все оттенки её: то страх перед возвратом наших и страх ответственности, то радость от впервые за двадцать лет почуянной воли («сам себе хозяин»), и всюду ненависть к долгому гнёту» [Е.К. Герцык «Лики и образы» М.: Молодая гвардия, 2007, с.616-617].

Может быть, идейные наследники Всеволода Кочетова будут настаивать, что в украинской хате Евгению Герцык окружали бывшие друзья и сослуживцы генерала Краснова или выжившие из ума старики из числа монархической знати, что они собрались там по его прямому приглашению, наслушавшись воззваний Краснова. Или же всё-таки придётся что-то в своих негодных представлениях о войне переосмыслить.

Дневник говорит о ненависти к гнёту и о нехватке воли, что снимает домыслы об истоках коллаборационизма в сепаратизме или ненависти к русским на окраинах.

Другой очень ценный редкий сохранившийся дневник. 17 октября 1941 г. пишет Георгий Эфрон: «Я, во всяком случае, серьёзно намерен не давать себя захомутать» (т.е. мобилизовать). Если немцы «смогут в город войти, всё для красных [!] будет кончено. Было бы сущим идиотизмом бороться за город, который всё равно будет взят».

19 октября: «99% всех людей, которых я вижу, абсолютно уверены в предстоящем окончательном поражении нашей армии и во взятии Москвы немцами». «Говорил с Кочетковым и согласился с ним: основное – не быть куда-нибудь мобилизованным. Самое досадное – быть погубленным последней вспышкой умирающего режима» [Г.С. Эфрон «Дневники» М.: Вагриус, 2007, Т.2, с.54, 60].

Поразительно точное совпадение с мнением генерала Краснова по ту сторону фронта, выраженным в его письмах о бесполезности сопротивления наступлению немцев. Как показано в исследовании «Генерал Краснов. Последнее поражение» на материалах многих иных личных дневников, суждения Краснова совпадали с мнением значительной части населения СССР.

Писатель, драматург, поэт А.С. Кочетков был прославлен в послевоенное время («С любимыми не расставайтесь»). Записанные Георгием Эфроном пораженческие настроения, какие он приписывает каждому встречному в Москве, не могут быть объяснены личными обстоятельствами, арестом и казнью отца, самоубийством матери, эмигрантским происхождением, трагическим одиночеством. Нет, записи 1941 г. отличаются искренней передачей не своих только, а всех встреченных настроений. Эфрон, бывший в Париже убеждённым коммунистом, постоянно поддавался преобладающему влиянию окружающей среды.

Дневники Эфрона и Герцык объясняют серию поражений 1941 г. Знал о чём писал Александр Солженицын про 22 июня: «всё взрослое трудящееся население (не молодёжь, оболваненная марксизмом), и притом всех основных наций Советского Союза, задышало в нетерпеливом ожидании: ну, пришёл конец нашим паразитам! Теперь-то вот скоро освободимся. Кончился проклятый коммунизм!» [Л.А. Аннинский «Русские и нерусские» М.: Алгоритм, 2012, с.243].

Как можно убедиться, это достаточно точно сказано. Эфрон слышал пораженческие разговоры у молодёжи, у старшего поколения, потому следует говорить не о молодёжи вообще, что она рвалась защищать СССР, а именно оболваненная марксизмом. Трепло Лев Аннинский и другие противники власовских идей Солженицына защищают ложные представления о войне 1941 г. Надо не сочинять, какими были преобладающие представления, а изучать на как можно более достоверном разнообразном материале, различая перемену настроений в ходе войны.

Можно найти ещё массу дневников, убеждающих в точности и социологической значимости приведённых записей. Близкий по возрасту к Эфрону Лев Федотов записал в дневнике 12 июля 1941 г. обращённые к нему слова: «Многих из командного состава армии арестовали. Может быть, придётся сдать Москву». И свою реакцию молодого убеждённого марксиста: «Я бы пристрелил этих мерзавцев, которые уже сейчас трепятся о сдаче Москвы!» [Юрий Росциус «Дневник пророка?» // «Знак вопроса», 1990, №4].

Дневник Г.А. Князева, 21-22 августа 1941 г.: «чувствуется особая растерянность среди партийных работников». «Видел сегодня целый ряд академиков и ученых, собирающихся выезжать из Ленинграда». «Не стесняются высказываться в том духе, что им и при немцах не будет хуже» [«Отечественные архивы», 2010, №4].

В силу особых настроений 1941 года не все решились сохранить дневники из тех немногих, кто мог их вести. Так, в «Берлинском дневнике» Марии Васильчиковой пропадают записи с 22 июня – день в день. Потерял свой дневник за 1941 г. и А.Т. Твардовский, но о многом говорит и сама потеря, и творческое его молчание. Так, дневник за 1940 г. есть, 2 мая записано: «обдумываю своего Тёркина» [А.Т. Твардовский «Я забыть того не вправе…» М.: Русская книга, 2000, с.333].

Начало поэмы было опубликовано в том же 1940 г., но вернуться к этому персонажу Твардовский смог только в 1942 г. В пораженческой атмосфере второй половины 1941 г. такой литературный герой как Василий Тёркин просто не мог существовать.

В устных разговорах К.М. Симонов объяснял поражения 1941 г. так: «в первый период войны мы не доверяли комсоставу. Чувствовался тридцать седьмой год. Не доверяли и проигрывали» [Д.Ф. Мамлеев «Далёкое – близкое эхо» М.: Вагриус Минус, 2008, с.430].

Это недоверие реально выражалось в пораженческих настроениях и дезертирстве. Как показательно, что Георгий Эфрон видел в немецкой оккупации конец только для красных – не отождествляя себя и народ с ними. Некоторый возврат к состоянию гражданской войны произошёл, 1941 г. открыл возможность для нового антисоветского сопротивления.

Сравнительно с дневниковыми записями мемуары менее надёжно передают настроения того времени, особенно если автор пострадал от режима. Но т.к. записи подобного рода не единичны, стоит показать возможность такого сравнения: немцы не сильно беспокоили поборами колхозников. «В избе немецкие солдаты первым делом подошли к иконе Богоматери и, поклонившись ей, зажгли лампаду. После этого они опустились на колени и запели на церковный лад свои молитвы». Если сравнивать с ними, после отхода немцев «в наш дом ворвались, как разбойники, красноармейцы под предлогом поиска оружия» [А.И. Боярчиков «Воспоминания» М.: АСТ, 2003, с.237-238].

Виктор Астафьев, которого так ненавидят служители культа советской победы, 24 февраля 1966 г. вспоминал об участии в войне в переписке: «Если украдёшь, смародёрствуешь – это твоё. Говорят, сейчас на Украине москалей ненавидят, и не напрасно, по-моему, только жаль, что ненавидят они не тех москалей, которых надо бы!..» («Эпистолярный дневник»).

Предельно точно выговорено Астафьевым об ошибочности отождествления советского и русского и об основаниях для ненависти, заложенных в настоящей истории Советского Союза и войны 1941-45. В переписке В.П. Астафьев задолго до официальных перестроечных ревизий позволял себе рассуждать на запретные для печати темы. Этот запрет и создал ложные представления о войне, которые защищают непрошеные поборники однотипных суждений о чужой победе. Они же очень хотели бы вовсе вернуть советские запреты на неприглядную правду. Без таких запретов культу победы не выжить.

В 1983 г. В.П. Астафьев направил послание об этом в московскую газету: «Вся двенадцатитомная «История» создана, с позволения сказать, «учёными» для того, чтоб исказить историю войны, спрятать концы в воду, держать и дальше наш народ в неведении». Авторов официальной истории войны писатель-ветеран обвинял в приспособленчестве и лжесвидетельстве.

Когда советские патриоты дружно прячутся за службу писателя в нестроевой, хозяйственной части, то зря думают, будто это ставит их самих в более выгодное и осведомлённое положение, и будто это способно хоть что-то изменить в сути неугодных для них суждений [«Литературный Красноярск», 2014, 22 февраля, №3-4, с.1-2].

Проблема в обозначенном искажении истории войны, каковое следует исправлять, основываясь вовсе не на одном чьём-то свидетельстве. Можно в письмах того же Г.С. Эфрона увидеть разницу в подаче изображения трудовых частей, составленных из уголовников, и частей боевых. Так и в 1943-44 годах под влиянием внешней среды у Эфрона пропали и пораженческие мысли, но перемена обстоятельств ничего не отменяет в том, чем был обусловлен развал РККА в 1941 г.

В 1960-е все защитные табу действовали, а подход историка постоянно предоставлял Кочетову спасительные пути отхода от неприглядной действительности 1941 г., в которой жизнь военного корреспондента, взыскующего правды, была нелегка.

Группа журналистов, с участием Кочетова, неудовлетворённая приёмами оповещения населения и даже методами ведения военных действий, сообразно с накопленным опытом наблюдения за фронтом, отправила ответственному редактору «Ленинградской правды» Золотухину докладную записку, в которой подвергались критике действия военного командования, которое постоянно гнало людей в наступления, не давая отдохнуть и собрать силы для отражения немецких атак. Критике подверглись канцелярские увлечения политотделов, недостаток разведывательных работ.

Но самая компетентная критика со стороны военных корреспондентов касалась, конечно, газетного дела:

«Коллектив редакции тоже должен сделать для себя выводы. Рассказывая о военных действиях, мы печатаем преимущественно «боевые эпизоды». Все они на один лад. В каждом «фашисты трусливо бегут» и дело кончается их разгромом. Полагаем, что большинство людей даже не читает эти материалы, а кто читает – не верит, хотя сами эти факты и не выдуманы. Ведь народ прежде всего смотрит сообщения Советского Информбюро. Он видит, каково положение на фронтах, и теряет уважение к нам из-за того, что мы не говорим ему всей правды.

Не убаюкивать нужно народ, а открыто и мужественно говорить ему правду, как бы тяжела она ни была. Надо прямо говорить, что артиллерии мало снарядов, которые она получает» («Улицы», с.204-205).

Этот текст сохранился у одного из семи составителей в черновике и потому точен, а не воспроизведён по памяти. Наивный коммунистический идеализм не давал Кочетову уяснить, что такие вещи в СССР писать нельзя.

Кочетова и всех подписавшихся корреспондентов обвинили в пораженчестве. Кочетова выгнали из газеты, исключили из кандидатов в члены партии и не разрешили устроиться на радио:

«Пусть походит! Что в условиях блокадного, осаждённого Ленинграда означает «ходьба» без продуктовых карточек? Ничего иного, кроме голодной смерти» (с.319).

Не желая предоставлять недругам основания для обвинения в антисемитизме, своего главного гонителя, “духовного отца” редактора Золотухина Кочетов называет товарищем Игрековым: «Я и сейчас не хочу называть подлинного имени этого человека. Он, один из тех, которые создавали и совершенствовали машину для сгибания чужих спин, лет пять спустя после окончания войны сам угодил в её шестерёнки, его основательно прокатало там, и ныне он очень тихо сидит где-то в редакции одной из газет» (с.320).

Машина для сгибания спин! Отлично сказано.

Будучи советским патриотом, Кочетов демонстративно был за всё хорошее против всего плохого, однако в либерально-еврейском лагере стремились представить его такой же сгибающей людей машиной.

Кочетова ненавидели насколько, что называли компанию из пяти имён (плюс Алексеев и Кожевников) бандой. У Л. Чуковской: «Связывали этих людей тесная дружба, антисемитизм, бездарность и предоставленная им власть над издательствами и журналами». 21 февраля 1966 г. А.К. Гладков записывал «слухи о раскрытии в Москве бардака, где клиентами были Софронов, Грибачёв и др.».

Л. Чуковская обвиняет Кочетова в разгроме Пастернака. Он не отметился многими выступлениями, некоторые литературоведы вовсе отрицали таковые, хотя есть данные, что Кочетов первым опубликовал «ругательную статью о Пастернаке» [У. Таубман «Хрущёв» М.: Молодая гвардия, 2008, с.423].

Но и авторы пародий на роман Кочетова оказались серьёзно заляпаны. Один такой пародист, С.С. Смирнов, прямо выступал против Пастернака, а другой, Зиновий Паперный, в начале 1950-х был «подручным Ермилова» – главного душителя литературы в «Литературной газете». Позже таким душителем называли Кочетова, когда его «Литературная газета» в 1956 г. встретила в штыки «Литературную Москву», где печаталась та же Чуковская и Каверин, для которого Кочетов «один из злобных губителей нашей литературы, человек с маниакальной направленностью ума». Кочетов душил литературу «в маниакальном самозабвении» и якобы даже заставлял партийный маятник отклоняться в свою сторону, против здравого смысла, который располагается не иначе как по левую сторону [В.А. Каверин «Эпилог» М.: Вагриус, 2006, с.86, 313, 347, 373].

Личные счёты в претензиях к Кочетову тут едва ли не затмевают идейную борьбу интеллигенции за левизну оттепели. Хотелось бы узнать подробнее, кого ещё придушил Кочетов, кроме сборника «Литературная Москва»?

Владимир Дудинцев в воспоминаниях «Между двумя романами» называет автоматчиками друзей Кочетова Софронова и Грибачёва: они расстреливали неугодных властям писателей. Сам же В.В. Дудинцев получил от Кочетова лишь предупредительный выстрел: Кочетов одним из первых высказал пожелание о появлении критических, а не одних одобрительных отзывов на роман «Не хлебом единым» (1956). Непосредственно к автоматным расстрелам он не примкнул.

Интересно мнение о Кочетове со стороны Виктора Астафьева. В опубликованном в 2009 г. в Иркутске собрании его писем только к 1988 г. появилось воспоминание, что Кочетов не пропускал ни одного номера «Нового мира» без ударов по нему и «Нашему современнику», а в 1993 г. добавилось такое замечание: «Кочетов-классик называл нашу солдатскую правду-матку «кочкой зрения»». Трудно судить, насколько отметки в письмах точны за давностью лет, т.к. выражение кочка зрения придумано М. Горьким.

Михаил Пришвин записал 18 июля 1933 г. про статью Горького: «кочки – это кочки зрения: что напр., сейчас голод и в иных местах родители живьём едят детей», «а точка зрения Горького: «действительность величественна и прекрасна»» [М.М. Пришвин «Дневники 1932-1935» СПб.: Росток, 2009, с.272].

Судя по «Улицам и траншеям», борцом за правду желал видеть и показывал себя Кочетов, чью «кочку» Астафьев скорее всего просто не заметил или забыл.

Так, опубликованные Кочетовым в 1964 г. (№3-4 «Октября») воспоминания В.И. Чуйкова взбесили маршала Жукова, которого обострённо не терпел Астафьев [«Источник», 1993, №5-6, с.154].

В пору могущества редактора «Октября» и выхода его военных очерков, в марте 1965 г. Астафьев писал А.Н. Макарову, не включая Всеволода Кочетова в перечень опасных для правды сталинистов: «В правление Московской и Ленинградской организации не вошли Соболев, Прокофьев, Грибачёв, Софронов и иже с ними. Если так дело пойдёт, то можно дожить до того, что и правду говорить и писать станут?..» (В.П. Астафьев «Нет мне ответа…». Эпистолярный дневник 1952-2001).

За несколько лет до того как  стать секретарём Ленинградского отделения Союза писателей (с 1953 г.) Кочетов был «скромный, тихий, даже как будто милый». Но уже не такой в 1954 г. (письмо А.И. Пантелеева 20 ноября). А в 1957 г., писал Пантелеев в апреле, в преддверии 250-летия Ленинграда, к сонму великих писателей наряду с Пушкиным, прибавили Кочетова [Пантелеев Л. – Чуковская Л. Переписка (1929-1987) М.: НЛО, 2011, с.69, 100].

Ностальгически умиляющийся своей карьерой в газете «Известия» Мамлеев, который был близко знаком с Кочетовым, в 2008-м причислил его к литературным именам города на Неве, к Ахматовой, Зощенко, Маршаку, Берггольц. Мамлеев сочувственно описал Мариэтту Шагинян, которая в апреле 1962 г. отстаивала добрую память о сталинском времени. Доводы такие: «это была героическая эпоха». И: «ну почему теперь поддерживают таких писателей, как Анатолий Софронов, Всеволод Кочетов?». А напоследок: «Скажите, есть ли рецепт бескровия на поворотах истории» [Д.Ф. Мамлеев «Далёкое – близкое эхо» М.: Вагриус Минус, 2008, с.183, 185, 571].

18 февраля 1933 г. Михаил Пришвин  Шагинян и Новикова-Прибоя считал редкими порядочными писателями, не высовывающимися на первый план. Хотя в воспоминаниях протоиерея Михаила Ардова об Ордынке приводятся собственные слова Шагинян за 1924 г.: она уже тогда так изолгалась, что решила уехать от всего в Армению. 50 лет спустя у бытописательницы атаманского правления Краснова сложилась ещё более чудовищная репутация лживой карьеристки.

Не существовало авторитета выше ЦК партии для советских литераторов, тех кто себя ими считал в СССР. В самом деле, автор официально-скучно прилизанных советских мемуаров «Вторая встреча» (1984) Владимир Лакшин, помощник Твардовского, в куда более остром дневнике писал про выступление «Октября» Кочетова против «Одного дня» Солженицына в апреле 1963 г.: «Как они себе это позволяют? Не может быть, чтобы вещь, одобренную Президиумом ЦК и Хрущёвым, так спроста стали бы разносить».

Вот отношения с верхами, при всей услужливости перед ЦК, были обидно холодными для знатнейших писателей.

Не видя всей разницы, когда сравнения во всех отношениях не идут в его пользу, Твардовский осуждал Л.П. Гроссмана за оправдание дружбы Ф.М. Достоевского с К.П. Победоносцевым, сравнивая последнего с секретарём ЦК по идеологии Л.Ф. Ильичевым, считая невозможным говорить с ним на задушевные темы. Что интересно, лебезить перед Хрущёвым он не гнушался, да и в обращении с ЦК Твардовский «обычно и исповедует мудрость Савельича, советовавшего Гринёву поцеловать ручку у Пугачёва». Только когда Ильичев хотел помирить его с Кочетовым в мае 1962 г., Твардовский заартачился. Ему скорее по нраву угождать цензорам, соглашаясь с ними, что статьи против Кочетова партийны и научны [В.Я. Лакшин ««Новый мир» во времена Хрущёва» М.: Книжная палата, 1991, с.51, 57, 124, 160].

Дневники Лакшина свидетельствуют об известной эгоистической агрессивности суждений Твардовского, о его знакомстве с историей Империи по глупым революционным портретным эскизам советской эпохи, о нежелании знать антисоветские интерпретации. Уже в этом незнании Твардовский безусловно Кочетову проигрывал, существуя только в мире просоветской дезинформации. Нельзя и помыслить, чтобы Твардовский всерьёз интересовался монархистами, как Кочетов – генералом Красновым. Напрасно Лакшин не желал видеть сопоставимость величин Кочетова и Твардовского. Притом, последний находился на творческом издыхании.

М.П. Лобанов справедливо считал Твардовского принадлежащим к той же номенклатурной элите, проводящей линию партии, что и Кочетова. В.Т. Шаламов тоже увидел в Твардовском литературного генерала на службе начальственных интересов. В этом мог убедиться кто угодно по редакционной политике в «Новом мире». Особенно наглядны теперь дневники Твардовского, где он в сентябре 1959 г. нашёл нужным отметить прочитанное у Бунина «о непристойных и недостойных большого писателя  высказываниях и замечаниях по адресу Советской власти, Ленина» (и дальше в том же духе). Или такое: «пусть все поют «Интернационал». Но нам, нам-то зачем отказываться от святыни, закрепленной десятилетиями, от «Отче наш» революции. Буду очень серьезно обрадован, если бы дело повернулось разумно», т.е., если «Интернационал» вернут в качестве государственного гимна СССР. В 1960-м, продолжая настаивать на «Интернационале», Твардовский, соревнуясь, сочинил неудачный стишок под гимн, с таким заключительным посылом:

«Взвивайся, ленинское знамя,

Всегда зовущее вперед,

Под ним идёт полмира с нами

Настанет день – весь мир пойдёт»  [«Знамя», 1989, №9, с.151, 154, 197].

И то, что потом в дневнике он, по поводу романа Гроссмана, отмечает единую волкодавью суть Магадана и Бухенвальда, советского и нацистского миров в целом, ничего не меняет. Твардовский и дальше будет славить советский строй из соображений эгоистической выгоды, ибо обязан партии «всем счастием литературного призвания» (июнь 1954 г.) и всегда будет ей за то благодарным, только меняя позы, дабы казаться в любое время правым – даже когда писал панегирики Сталину, ибо делал это искренне и потому не видит, чего бы ему стыдиться в 60-е.

Твардовского потому и трудно назвать жертвой внешних внушений, он понимал достаточно много и сознательно делал выбор в пользу распространения власти основоположников советского Бухенвальда на весь припорошенный землицей шарик. За такую надёжность Твардовский бывал допущен в состав партийного ЦК, а коли выведен – не арестован и не сослан, а состарился и своё отработал.

Можно убедиться в несуразности воззрений Твардовского продолжив сравнение его положения в СССР с писателями Российской Империи. Письмо Ф.М. Достоевского о первой встрече с К.П. Победоносцевым датировано 26 июня 1873 г. Первый советский публикатор Бельчиков видел намёк писателя на внимательность «со стороны всесильного обер-прокурора». Однако до 1880 г. Константин Победоносцев не был обер-прокурором, и говорить о каком-то его всесилии можно только начиная с первого периода Царствования Александра III, до начала коего Фёдор Достоевский не дожил.

Стало быть, в то время, когда К.П. Победоносцев служил в Сенате, занимался разработкой законодательства, достиг значительных научных успехов и за приложенные усилия в юридической сфере заслужил в 1872 г. вхождение в состав Г. Совета, его обязанности не имели ничего общего с работой секретаря ЦК Л.Ф. Ильичева. То же можно сказать про научные и публицистические работы, оставшиеся значимым вкладом в национальную культуру, ценимые и востребованные – у Победоносцева, а не Ильичева.

«Победоносцев тепло и сердечно с первых же дней относится к Достоевскому». «Через три-пять лет Достоевский уже очень дорожит мнением Победоносцева, к нему приезжает из Старой Руссы лечить дух в период упадка, отдаёт на его суд свои литературные творения, поверяет свои творческие раздумья, обсуждает с ним свои глубоко-философские замыслы – вроде образа Зосимы; ему откровенно поверяет свои грустные думы по поводу нестроений и уклонений в дорогом ему мире литературы». При таком самом естественном совпадении убеждений ко времени возвышению Константина Петровича 16.8.1880 г. Достоевский питал прекрасную надежду «на всю пользу, которой жду, да и не я один, а все от Вашей новой прекрасной деятельности. Ваш приверженец и почитатель» [«Красный Архив», 1922, №2, с.240, 252].

С неизменной революционной пылкостью стареющий Твардовский ненавидел национальных русских мыслителей и не стремился знать и понимать их, самодовольно меряя всех под себя и потому считая, будто «нельзя оправдать» духовное родство Достоевского и Победоносцева (30 августа 1963 г.). Он и не подумал, равняясь на Достоевского, отойти от ленинизма. Тут разница между Твардовским и Кочетовым не велика, они сражались за разные советские проекты, но исключительно советские.

Стр. (1) (2) 3 (4) (5)